Показать регионы
Герб отсутствует Добавить
Дабужа на карте

Дабужа (село, Сухиничский район)

Редактировать
  • Статус
    Село
  • Дата основания
    1890-е гг.
  • Муниципальное образование
    Сельское поселение Село Дабужа
    (центр муниципального образования)
  • Входит в
  • Субъект Федерации
  • Подчинение
    районное
  • Население (тыс.чел.)
    0,252 (2010 г.)
  • Территория (кв.км)
    неизвестно
  • Координаты
    54°13'32'' с.ш., 34°49'19'' в.д.
  • Почтовые индексы
    249290
  • Телефонный код
    +7 484 51
  • Автомобильные коды
    40
  • Прежние названия
    Добужа
  • День города (села)
    неизвестно
  • Код ОКАТО
    29236824001
  • Код ОКТМО
    29636424101

Администрация

  • Глава администрации
    Буренко Валентина Васильевна
  • Адрес
    249290, Калужская область, Сухиничский район, с. Дабужа, д. 146
  • Телефоны администрации
    +7 (484 51) 5-07-80, факс: (484 51) 5-07-80

Общие сведения

Дабужа – село в составе Сухиничского района Калужской области. Численность населения – 252 чел. (2010 г.). Село Дабужа является административным центром муниципального образования «Сельское поселение Село Дабужа»
Добавить

Фотографии (0)

Фотографий пока нет...
Добавить

История

Редактировать
Станция Дабужа. Из истории РЖД.

Станция Дабужа появилась в результате прокладки железной дороги СмоленскМосква-Павелецкая в конце XIX века акционерным обществом Рязано-Уральской железной дороги. Акционерное Общество Рязано-Уральской дороги (АО РУЖД) создано в 1892 году путем объединения Тамбово-Козловской и Тамбово-Саратовской железной дороги. Председателем правления АО РУЖД был Иван Евграфович Ададуров.

Соединенное Присутствие Комитета Министров и Департамента Государственной Экономии Государственного Совета, обсуждая вопрос строительства ЖД СмоленскМосква, решило предоставить сооружение Московско-Павелецкой линии АО РУЖД и это решение получило Высочайшее утверждение 21 мая 1897 года.

Станция Барятинская лежит на 165 версте от Смоленска, в Мосальском уезде. Станция Дабужа лежит на 185 версте от Смоленска, в Мещовском уезде. Станция Шлипово находится на 204 версте от Смоленска, в Мещовском уезде. Сухиничи находится на 219 версте от Смоленска, в Козельском уезде. Станция Козельск находится на 247 версте от Смоленска.

Станция получила название от находящейся в четырех верстах деревни Дабужа. При станции образовался поселок, который с каждым годом расширяется; в поселке бывают еженедельные базары, имеется паровая мельница, почтовое отделение и государственная сберегательная касса.

В пяти верстах от станции разрабатываются залежи огнеупорной шамотной глины и инфузорной земли (кизельгур трепел). Глина эта вывозится на заводы московского фабричного района для устройства сводов в топках при нефтяном отоплении. Близ станции, при рельсовом пути, – лесопильный завод КО Дьяконова и Живова. В окрестных местах производятся значительные посевы конопли. Хлеба хотя и возделываются, но родятся плохо.

Здесь есть несколько сыроварен, на которых приготовляется разных сортов сыр, на сумму до 25 тысяч рублей, сбываемый, главным образом в Москву. В ближайшей к станции экономии А. И. Угримова содержится до 100 коров; в зимнее время экономия отправляет молоко в Москву, а летом обращает его на производство сыра.

В 1911 году со станции Дабужа отправлено более 9 тысяч пассажиров и 963 тысячи пудов грузов, прибыло грузов 395 тысяч пудов. Преобладающими грузами были дрова, лесные материалы, глина огнеупорная и пенька.

Из мемуаров А. А. Угримова

Подробные воспоминания о станции Дабужа опубликованы Угримовой И. Н. (урожд. Муравьева Ирина Николаевна). Воспоминания о ГУЛАГе. База данных. Авторы и тексты (автор - Угримов А. А.) - Из Москвы в Москву через Париж и Воркуту / сост., предисл. и коммент. Т. А. Угримовой. – М. Изд-во «RA», 2004. – 720 с.

Ниже приведены выдержки из текста мемуаров А. А. Угримова.

Угримов А. А. родился 11.02.1906 г. в Швейцарии в курортном горном поселке Les Avants. Это французская Швейцария, canton de Vaud. Отец - Угримов Александр Иванович происходил из старой дворянской семьи. Мать - Надежда Владимировна, урожденная Гаркави, — из еврейской семьи. Бабушка со стороны отца - Мария Павловна Угримова, урожденная Долгово-Сабурова, а по первому браку- Бровцына; она скончалась до моего появления на свет в 1902 г. Дед - Угримов Иван Александрович трагически умер в 1905 г. Он был богатым помещиком на Волыни, но под конец жизни стал разоряться. Дед со стороны моей матери - Владимир Осипович Гаркави, скончался за границей в 1911 году. Он был известным присяжным поверенным в Москве и председателем Московской еврейской общины. Бабушка со стороны матери - София Моисеевна, урожденная Гиль. Она скончалась в 1940 году в Париже, перед самым приходом немцев.

После получения отцом докторской степени, основанной на диссертации о питательных свойствах чернозема юго-западной части России (из имения Ивана Александровича Угримова «Самчики» на Волыни), мои родители окончательно вернулись в Россию из Швейцарии.

По возвращении в Россию мой отец работал земским агрономом Бронницкого уезда Московской губернии. Это была своего рода практика общественно-агрономической работы, которая больше всего и подходила к характеру, способностям и облику отца. Вскоре (1909-1910 гг.) на деньги, оставленные ему моим дедом Иваном Александровичем, отец приобрел в Мещовском уезде Калужской губернии имение, носившее формально название Новосельское, но которое все мы называли Добужа, по названию станции Рязано-Уральской железной дороги, находившейся близ самой усадьбы.

Покупая это имение, отец имел в виду организовать доходное хозяйство-ферму, а вовсе не устройство дворянской усадьбы. В бытность свою за границей, в основном в Германии, он усвоил вполне современные представления о сельском хозяйстве, хорошо развил в себе практические качества для удачного ведения дела по своей агрономической специальности. Отец умело, со знанием дела, заложил основы молочно-семенного хозяйства, которое стало быстро давать приличный доход. А мать не только ему помогала, но сумела вести хозяйство во время войны, удачно занималась садоводством и огородничеством.

Жизнь летом в Добуже оставила глубокий след в моей душе. Ничего нет отраднее, как наблюдать здоровую деревенскую жизнь и через своих родных и близких участвовать в быстро развивающемся хозяйстве.

Добужа была живой, здоровой клеткой России. Именно совмещение Москвы и Добужи развило и воспитало во мне русского человека, такого, который мог бы (!) впоследствии всемерно и активно участвовать в развитии, укреплении и благоденствии российского государства. Как я  потом узнал, родители и предполагали завещать мне Добужу (а моей сестре - московские дома). Я жалею, что не смог хозяйничать на этой земле, и думаю, что хозяйствовал бы хорошо. В этих мыслях нет ни капли корысти, жажды собственности, а простое естественное желание «пахать, сеять и жать» так, как свой разум велит, и как Бог на душу положит. Я глубоко убежден, что только так и можно работать на земле и что только трудящиеся на земле с любовью имеют нравственное право ею владеть.

Чтобы доехать до Добужи, надо было пересесть в Сухиничах на поезд Рязано-Уральской железной дороги в направлении на Смоленск. Сев в поезд в Москве вечером, после пересадки рано утром, до обеда приезжали в Добужу. Поезд тащился очень медленно и долго стоял на остановках. Всплыл в памяти такой приезд. Серое, пасмурное, прохладное утро. Перед станцией нас ожидают пролетка и тарантас, запряженные рабочими лошадьми с завязанными узлом хвостами от весенней грязи. Садимся, трогаем. По-деревенскому железом обтянутые колеса грохочут по булыжникам замощенной, небольшой вокзальной площади, а потом мягко катятся по грунту.

До поместья недалеко; вот один бревенчатый мостик через канаву - бр-бр-бр; вот другой, при въезде во фруктовый сад, где под яблонями в цвету дымятся навозные кучи - против заморозков. А вот и дом, там тоже нас встречают и готов вкусный кофе. Приехали.

Как я уже писал, Добужа была куплена папой году в 1910-м. Имение принадлежало Бенкендорфу Х. В., было заложено и перезаложено. Закладные были в руках местных купцов. Папа рассказывал о перипетиях этой покупки, как он ездил разговаривать с купцами и так далее. Я думаю, что он это подробно описал в своих воспоминаниях. Имение продавалось, кажется, с молотка, в Дворянском Земельном банке, и там папе пришлось иметь дело с одним из сыновей Толстого. Забавно, что лет двадцать пять спустя об этой покупке мне рассказывал в Париже Лев Александрович Казем-Бек, который тоже играл какую-то роль в этом банке в Калуге.

Папа постоянно советовался с дедушкой, Осипом Владимировичем, который поехал с ним на покупку. Папа всегда рассказывает об этом, как об очень удачно проведенной им операции («блестяще»). Но и само имение оказалось очень прибыльным. Соответственно с духом времени и согласно приобретенным за границей опыту и знаниям, папа хотел купить не поместье-усадьбу, а скорее большую ферму; и если в Добуже было мало усадебной романтики, то ее прелесть заключалась в жизненной силе развивающегося крепкого хозяйства, и это бессознательно воспринималось и моим детским существом.

Официально имение называлось Новосельцево (кажется, это название сохранилось и по сей день), но только гораздо более выразительное и красивое слово «Добужа» было у нас в ходу, а «Новосельцево» писалось разве только на почтовых конвертах.
Добужа была железнодорожной станцией, Добужка - речка по лугам за лесом, Добужа - деревня, сравнительно недалеко. Железная дорога проходила по нашей земле, и это в экономическом отношении было очень важным фактором, который папа, конечно, учел. Всего было десятин тысяча, из которых около трехсот — пахотной земли, остальное - лес с лугами по заболоченной речке. Хозяйству сразу было дано молочно-семенное направление, и первой постройкой был большой кирпичный, современный скотный двор с рельсовыми путями для вагонеток, с большой, хорошо построенной навозной ямой - все, так сказать, на европейском уровне. Папа не задался целью создать сразу племенное стадо, а скот подбирался главным образом по молочным качествам; однако, быки, конечно, были породистыми. Соответственно с имевшимися угодьями и кормовой базой стадо насчитывало около семидесяти-восьмидесяти дойных коров, и молоко составляло основную часть дохода. Оно поставлялось в Москву в детские больницы (Солдатенковскую и другие), и это-то и есть самое удивительное для тогдашних условий, при отсутствии холодильных установок. Абсолютно свежее молоко, высшего качества и гарантированной жирности, холодилось перед отправкой настолько хорошо, что прекрасно переносило путь от Добужи до потребителя в запломбированных флягах.

По словам папы и мамы, с управлением железной дороги было достигнуто соглашение о согласовании поездов на узловой Сухиничи так, чтобы перегрузка молока на Москву происходила в наилучших условиях, а носильщики и прочий персонал в Сухиничах получали соответствующие «премии» за быструю и своевременную перегрузку. В Москве ежедневно на вокзал выезжала лошадь, развозившая молоко по больницам. Словом, Добужа являла собой пример европейского порядка в организации и ведении хозяйства применительно к российским условиям.

Еще при Бенкендорфе в Добуже жил и имел свое предприятие обрусевший швейцарец Давид Иванович, сыровар, поставлявший Чичкину и Бландову великолепный швейцарский сыр с соленой слезой, скрытой в его пещерках. При переходе имения в наши руки папа заключил соглашение с Давидом Ивановичем (у которого были, кажется, и свои коровы при стаде), так что часть молока шла на изготовление сыров.

По полеводству папа был одним из первых, если не первый, начавший сеять пшеницу на калужской земле. В основу, конечно, было положено тщательно продуманное многополье с кормовыми травами и клеверами по ржи и пшенице. Кроме того, выращивались высокосортная немецкая знаменитая Петкусская рожь и Шатиловские овсы. Семенное хозяйство тоже стало давать доход. Тяговой силой были лошади числом около тридцати; специально выездных лошадей (кроме одной-двух) и верховых не было, что свидетельствует об экономности в расходовании средств и полном отсутствии элементов роскоши.

Для правильного лесоводства по приглашению папы в Добужу приезжал специалист из Петровско-Разумовской сельхозакадемии, где у папы среди профессоров было много друзей и знакомых. Словом, вице-президент, а затем и президент Московского Общества сельского хозяйства сумел поставить и организовать свое хозяйство на современный лад так, что очень скоро оно начало давать хороший доход - около восьми тысяч рублей в год.

Таким образом, этот помещик не был похож ни на один из тех типов, которые описаны в русской классической литературе: ни на гоголевских, ни на тургеневских, ни на чеховских («Вишневый сад»), ни даже на толстовского Левина, ибо папа был гораздо практичнее, конкретнее и деловитее; Левин же был больше мечтателем-философом, чем хозяином (папе и в голову не могло придти косить с мужиками). Но стиль жизни скорее напоминал чем-то левинский - отсутствием тех внешних, да и внутренних сторон помещичьего уклада, с перенесением центра тяжести на хозяйствование. (Ведь и Левин ездил в Московское Общество сельского хозяйства, видимо, был его членом).

Эпоха требовала быстрого и решительного изменения  политико-экономических условий развития страны. При косности, архаизме, лености, фатализме, часто даже наплевательстве и беспечности высшего слоя общества (не в пример немецким юнкерам и японским самураям) и отсталости, дикости, необразованности крестьянства (по сравнению с европейской и японской культурами) нужен был в русской истории второй Петр, чтобы произвести неизбежный и необходимый перелом и переход к индустриализации России собственными силами. Эти силы накапливались и проявлялись повсеместно, но слишком медленно, а земельные реформы без одновременной, в широчайшем масштабе, государством проводимой индустриализации не могли ни разрешить земельно-крестьянского вопроса, ни вывести страну на новые пути, на которые стремились вырваться огромные потенциальные силы, заложенные в самом народе.

Вот одним из таких маленьких элементов новой жизни (каких немало уже появилось в тогдашней России) и была, в каком-то смысле, Добужа. Тут же надо добавить, что в ведении хозяйства в Добуже мама, с ее здравым умом, была не только помощницей папы, но гораздо более - его сотрудницей, а во время войны и самостоятельной хозяйкой.

Первоначально был управляющим высокий худой Павел Евментьевич, агроном, которого папа до сих пор очень хвалит. Любопытно, что о Павле Евментьевиче и у меня сохранилось впечатление чего-то солидного, добротного - может быть по тому, как он себя держал, по уважению, с которым относились к нему родители.

Еще любопытнее то, что следующим за ним был молодой Родион Иванович Муралов, с типичной бородкой, брат известного большевика Муралова; он имел вид студента и уважения нам, детям, не внушал. Третьим и последним был толстенький поляк, несимпатичный, который, кажется, оказался и вором.

Схематично имение представляется в моей памяти похожим на круг угодий, обрамленных с трех сторон лесом, в середине которого стоит усадьба. Дом от хозяйственных построек был отделен обширным, в несколько десятин фруктовым садом, охватывающим его с двух сторон.

Первоначально справа от дома громоздилось неуклюжее черное старое закоптелое строение - сыроварни Давида Ивановича. Потом была построена новая кирпичная сыроварня близ скотного двора, на старом месте сооружен солидный погреб, рядом с ним - теннисная площадка, а подалее вглубь — домик садовника и маленькая оранжерея с парниками. Перед домом стояли старые яблони, был разбит сад с цветами. Далее шли газоны, постепенно спускавшиеся к выкопанному пруду с небольшой плотиной, через которую мостик вел на большак, шедший от станции в сторону Серпейска. Слева сохранилась старая липовая аллея. Пруд же питался от заболоченной низины, был почти непроточным, отчего нам купаться в нем запрещалось — в этом был большой недостаток месторасположения, но этим же, видимо, объяснялась и удаленность деревень. За фруктовым садом в сторону станции, сразу у нее раскинулся поселок, в котором располагались разнообразные лавки с ситцем, сбруей и прочими деревенскими товарами; в них стоял особый запах.

Налево от дома находился маленький, довольно тощий парк, островок деревьев, а перед ним и за ним - плодовник и огород, где росло не только много малины, крыжовника, смородины, клубники («Виктория» и другие сорта), но и спаржа. Это было мамино царство. Есть фотография: мама в накидке стоит среди малины.

За парком налево была крокетная площадка, за ней, возле огородов, стояла прачечная, часть которой была оборудована в медицинскую амбулаторию для местных крестьян. Мимо прачечной дорога шла налево, на хозяйственный двор (коровник, конюшня, сыроварня, амбар, рабочая изба, дом управляющего и контора), и направо, к большой кирпичной риге, крытому огромному сеновалу и стогам сена и соломы, уже в поле.

Сам дом был очень обыкновенный, деревянный, первоначально довольно тесный, потом сильно расширенный пристройкой слева по фасаду, без каких-либо архитектурных внешних замыслов, а все, в основном, для удобства, но не без влияния европейских понятий о деревенском комфорте и маминых личных вкусов и фантазий. Почти по всему фасаду простерлась широченная открытая веранда - соляриум, вроде палубы корабля, с дырками для яблони, которую маме было жалко рубить, так что дерево «росло» прямо из настила.

За домом стояли высокие мощные липы, которые переходили в старую узкую липовую аллею. Мама усиленно производила новые посадки вокруг дома и облагораживала газонами вид в сторону пруда, так что через десяток лет все это место должно было из дикого стать культурным, благоустроенным, а родители надеялись увидеть плоды своих трудов и забот.

Я с удовольствием бы жил и хозяйничал в Добуже, на своей земле, с абсолютно чистой совестью, что ничью кровь я не сосу, если хозяйничаю толково и умело, цивилизованно по отношению к земле и к людям. И за эту любовь к земле и понимание ее, которые мне дала Добужа в детстве, — благодарная земля, правда, не русская (но ведь земля - всюду земля) подарила мне часы полного счастья, успокоения и наслаждения (по-толстовски, видимо), - в трудную, тяжкую пору завоевания Франции тевтонской ордой в 1940 году.

В воспоминаниях о Добуже тоже два периода, не всегда ясно мною различимые: ранний - с Mademoiselle Marie до войны, и поздний - во время войны.

Изредка в ветхом тарантасе, запряженном понурой клячкой, приезжал в гости к Давиду Ивановичу, с которым дружил, такой же понурый, сгорбленный Христофор Владимирович Бенкендорф (может быть, ошибаюсь в имени-отчестве), один из представителей этого небезызвестного, недоброй памяти рода. К нам он никогда не заезжал, он как бы видеть не хотел новые буйные всходы на его бывшей земле. И сама эта дружба (может быть, и очень человечная, трогательная) между обрусевшими, в разной степени, швейцарцем-сыроваром и немцем была знаменательной. Хотя Давид Иванович был из немецкой Швейцарии, Mademoiselle Marie чувствовала в нем погрязшего в русской дикости компатриота и прилагала, кажется, немало сил, чтобы вернуть его в лоно швейцарской цивилизации. Однако безуспешно.

У Давида Ивановича была кухарка Васюта — толстая, наируссейшая. Когда мы к нему заходили в гости, нас поражало неимоверное количество мух; он обычно вставал нам навстречу и медленно говорил: «Чем бы мне вас попотчевать?». Но самым интересным было пробовать сыры разной зрелости, лежавшие огромными кругами на складе. Он доставал пробу особой машинкой. Варили же сыр в огромном медном чане на костре, в большом зале, с отверстием в потолке и крыше для выхода дыма. Температуру молока мерили градусником. Вылавливали сырную массу свернувшегося молока сетью.

А к Бенкендорфу один раз я все же попал в усадьбу - папе нужно было по делу, и он взял меня одного. Помню смутно дом в куще деревьев. Всюду запустение. В саду, среди цветов и крапивы, стояли большие стеклянные шары - как в аптеках. В доме не прибрано, бедно, нечисто пахнет - из-под дивана выглядывает прирученная лисица. Странная старуха-сестра - папа объяснил - немного сумасшедшая. Вот что осталось в памяти от Бенкендорфа.

С другой стороны были поближе к нам соседи Чубыкины, с которыми видались чаще - и мы к ним ездили, и они к нам. Дом стоял где-то в лесу — скорее, дача. Лошадей они держали, но настоящего хозяйства, как у нас, не было. Девочки брали вместе с нами уроки танцев у Мордкина - но эти тоже не были совсем «свои». Нет, Добужа наша была особенная. А крестьянский окружающий мир был далеким, то есть просто совсем неведомым.

Ближайшая к нам деревня была Прохиндеевка - название, как нельзя более к ней подходящее, как по смыслу, так и по созвучию. Все в ней казалось страшноватым - и пустынность оголенной широкой улицы, и беднота изб, и злейшие дикие собаки, вылетавшие, как волки, с оскаленными белыми зубами из-под ворот дворов. Наши барские собаки перед Прохиндеевкой просились в пролетку и с ужасом тряслись у нас в ногах, да и нам было не по себе: казалось, упади на дорогу — и разорвут тебя в клочья. Вслед за собаками неслись к проезжающей пролетке, тоже дикие - оборванные ребятишки всех возрастов, крича и протягивая руки, выпрашивали какой-нибудь подачки: «Барыня, дай гостинца!» Как стыдно, как отвратительно, как больно вспоминать теперь про это! Не останавливаясь (нельзя было), бросали не то деньги, не то пряники, и голытьба-детвора с дракой бросалась их доставать в пыль дороги... Что это? Средние века? Страницы из «Принца и нищего»? В этом тоже находишь всю суть революции.

А вот дальше было довольно богатое, опрятное большое село Васильевка, расположенное на речке, которую переезжали вброд. Лошади топтались, не хотели вступать в воду, коренник пятился, но, подбадриваемые умным успокаивающим понуканием Лариона, они все же входили в воду и тогда уже тянули дружно по скрипящему гравию - скорее на тот берег.

С Васильевкой связан запах горячей ржаной муки, струей текущей из-под жерновов на мельницы, и домик батюшки (с фикусами и фисгармонией), к которому мы заходили в гости. Верочка мне недавно сказала, что его будто бы убили во время революции - истовый был в вере, простой деревенский батюшка: не хотел допустить поругания церкви.

Раза два ездили в Серпейск, стоявший на холме, с собором. Пили там чай у какого-то чудаковатого рыжего мещанина в саду, и тот все пророчил, что должен я почему-то стать архиереем-владыкой! А я пытался себя представить архиереем с длинной бородой.

Как-то раз было знаменательное событие - везли в Васильевку большой новый колокол, и почему-то удобнее было проехать через нашу усадьбу и плотину на большак. Помню большое стечение народа, священнослужителей в ризах с кадилами и какую-то огромную, специально сделанную многоколесную телегу, запряженную множеством крестьянских лошадей, тащивших колокол. Потом ездили смотреть, как его поднимали на колокольню.

После уборки хлебов (жали сперва жнейками, а потом появилась и сноповязалка) наступал праздник снопа, к которому у нас готовились, закупая подарки для всех без исключения, индивидуально. Выкатывались бочки пива и угощение - водка была у нас запрещена еще до войны. В назначенное время издалека, со стороны двора раздавалось пение настоящее русское деревенское пение, и шли рабочие, неся разукрашенный лентами и цветами большой сноп. Женщины почти все в русской одежде, бабы в поневах, мужики в пестрых рубашках. Сохранилась фотография раздачи подарков, на которой видны мама, папа, Mademoiselle Marie, Верочка, я, Чубыкины. Заканчивалось все пляской под гармошку или треньканье на губах пальцами, и частушками.

С Добужей же тесно связаны дяденька Максим Михайлович и тетенька Розалия Осиповна Кенигсберг. Тетенька была родной сестрой дедушки Владимира Осиповича. Она много курила (набивала сама папиросы) и у нее всегда немного тряслись голова и пенсне на цепочке. Я знал, что причиной этого была смерть троих детей от дифтерита. Дяденька был военным врачом, участвовал в войне против турок, носил, как Скобелев, бороду на две стороны, имел много орденов и осанку генеральскую, да и чин высокий. Когда он еще ходил в мундире, то очень был представителен. Крещеный еврей, он очень любил Россию и врос в нее всеми корнями. Долгое время он служил в Оренбурге, был дружен с тамошним губернатором. Когда папа в молодости лечился кумысом, он к ним ездил.

Война грянула в 14-м году, как гром с неба. Сперва нам объявили, что война - это большое горе, большое несчастье, теперь наша жизнь не будет больше такой беспечной, веселой, легкой. И отправили сгребать сено в саду. За прудом полями проходила большая дорога на станцию. Из дома было видно, как непрерывной вереницей, вздымая длинную-длинную полосу пыли до самого края, шли и шли телеги с призывными и провожающими. И тут вдруг вклинилось типичное, что уязвило меня, маленького мальчика.

Сидим на террасе за чаем, и за столом тогдашний молодой управляющий Родион Иванович Муратов (про которого бабы пели: «Родион Иваныч, дай расчету, износилися мы все»). Разговор о войне, о мобилизации. Он говорит: «Идут, идут, как стадо баранов на бойню», - запомнилось хорошо. Это вызвало всеобщее возмущение, но не такое, чтобы его прогнали, а с терпимостью. Впрочем, скоро он от нас ушел, по каким причинам - не знаю. Все-таки дети гораздо больше понимают, чем взрослые думают! Ум ближе к сердцу, к душе.

На яблочный Спас поспели у нас первые яблоки, и к воинским эшелонам, шедшим на Запад, на Смоленск, вывозились возы, яблоки раздавались солдатам. Помню: подошел поезд, остановился. В товарных вагонах полно солдат в белых тогда еще гимнастерках - молодых, рослых, крепких, самый цвет русского народа. Пока поезд стоял, солдаты сошли, им подносили, кто что мог. У одного вагона плясали лихо, но не весело - с грустной, отчаянной русской лихостью, и припевали, запомнил только, врезалось: «Бабы плачут, а мы пляшем...». Из окон классных вагонов выглядывали офицеры - им пакеты фруктов и букеты цветов. Потом поезд тронулся, вагоны пошли за вагонами, и всюду солдаты, молодые солдаты в белых рубашках, все скорее, скорее, скорее... Многие ли из них вернулись? Виденное осталось в памяти ярко и значительно. В сердце и душу запала эта горячая осень.

А жизнь в Добуже и после начала войны протекала так, что мы, дети, войны почти и не замечали. Появились пленные австрийцы - рабочие в серо-голубых мундирах, которые ходили свободно, без конвоя, веселые. Они говорили все на славянских языках, и в них враги не чувствовались совершенно. Среди них был австрийский немец с русой бородкой. Тетенька Роза, хорошо говорившая по-немецки, его обнаружила и взяла под свое покровительство, как «культурного человека». Ему давали работу почище, около дома и в доме. Я этому не сочувствовал, тетенька же на меня сердилась и объясняла мне его европейские достоинства, которыми восхищалась. А вот где почувствовались враги, так это в немецких пленных. Увидел я их на пересадке в Сухиничах, когда возвращались в Москву. Два рослых молодых кавалериста в синих мундирах (видимо, уланы) прошли в буфет под конвоем двух низеньких русских солдат. Сколько было высокомерного презрения ко всему окружающему - в походке, манере, выражении лиц. А у платформы перрона стоял классный вагон под охраной часовых, и в окна были видны усмехающиеся, как мне показалось, лица немецких офицеров. Как мало нужно, чтобы сразу весь «дух» почувствовать остро и точно — это, наверное, звериный атавизм, сказывающийся в присутствии врага.

Вражеский запах, чужой и очень устойчивый (несмотря на мытье и протирку), сохранялся и в немецких остроконечных касках первого периода войны, которые привез мне кто-то с фронта. Гораздо больше, чем в Добуже, война чувствовалась в Москве. Всюду были лазареты для раненых солдат - и у Морозовых на Новинском, и у Демидовых на Малой Никитской. Всюду висели флаги с красным крестом. В большом новом доме на Сивцевом Вражке (наискосок от нашего) мама и дяденька тоже организовали лазарет. Маму там солдаты называли «мамаша». В большой приемной лазарета висели портреты всех глав союзных государств - от японского императора до русского царя.

В 1916 году, весной, я играл в садике и на балконе нашего московского дома, когда меня позвала мать. Я явился в каком-то воинственном наряде, соответствующем игре и моей фантазии в это время. У матери я застал незнакомую мне женщину с рыжеватыми волосами, некрасивой внешности, но понравившуюся  мне. Она говорила по-английски. Мама меня представила ей. Она при этом очень серьезно и внимательно на меня поглядела. Это оказалась Miss Wells, моя будущая воспитательница (слово «гувернантка» к ней не подходит), которая на какое-то время оставляла Сухотиных и свою воспитанницу Таню (внучку Толстого) и переходила к нам.

Вскоре она переселилась в наш дом, мы стали ходить с ней гулять и так далее. Весной мы уехали в Добужу, и Miss Wells поселилась в комнате с камином, а я - рядом с ней, в соседней комнате. После Mademoiselle Marie я никого так не любил, как ее, и она была для меня непререкаемым авторитетом (что, в общем-то, редко бывает у детей в отношении гувернанток). Только мать стояла выше и то... не всегда, как я помню. Прежде всего, это было чисто английское воспитание во всем, начиная с яблока утром натощак в кровати, включая манеру одеваться (голые коленки в любую погоду, даже зимой) и кончая отправкой на сон. Причем не просто воспитание английское, а с какой-то глубинной и непоколебимой моральной основой. Трудно даже сказать, в чем была суть, но я потом понял (тогда, конечно, не понимал), что все мое существо как бы заново вылепливалось умелыми и любящими руками. Я не сомневаюсь, что Miss Wells меня любила, хотя никогда и никак этого специально не проявляла. После того, как она ушла, больше я ее никогда не видел.

Конечно, за такой короткий срок (неполный год) не могло заложенное ею в моей душе и моем характере как-то сильно укрепиться, так что многое я быстро растерял. Но в моем сознании «я» до и после Miss Wells - разные люди, как и сейчас это чувствую, вспоминая ее с любовью. Поэтому мне особенно было приятно прочесть в дневнике Т. Л. Сухотиной-Толстой упоминание о Miss Wells. Думается, что главное значение она придавала честности в самом глубоком и высоком смысле этого слова, которое происходит от слова «честь» (не очень в чести у русских, как кто-то сказал). Вспоминаю о ней и о ее нетерпении всякой лжи, даже с лучшими намерениями, даже в полушутку. Она уделяла мне много внимания, и я это помню. Мы ходили с ней в поле, где лущили стернь, и я полюбил тогда ходить за плугом. Потом я вздумал построить себе дом на берегу за прудом, и она во всем принимала участие, даже во вред себе, ибо, кажется, у нее тогда что-то с сердцем случилось. Из дома, конечно, ничего не вышло, но она поддерживала мои начинания, как никто. Так вот Miss Wells была моей настоящей воспитательницей.

А вообще в Добуже я понемногу учился сельскому хозяйству: понимать толк в лошадях, в коровах, в быках; интересоваться, что и как растет на полях; разбираться, конечно, в злаках и кормовых травах; понимать смысл сельскохозяйственных работ и принимать (хоть и ради забавы) в них участие.

После Miss Wells предполагала отдать меня в частный пансион под Москвой, где воспитание велось на английский манер. Я очень этого хотел, но так и не дождался. Зима 16-го прошла для меня как обычно, а ранней весной 17-го нагрянула неожиданно революция и застала всех врасплох.

Потом была у меня Miss Gaddes, чопорная, сухая и злая, относившаяся к России и к русским с явным презрением. Ничего общего с Miss Wells, и никакого воспитания она мне не дала, но говорить по-английски я все же выучился (я довольно быстро усваиваю на слух и столь же быстро забываю). Помню разнобой мнений и суждений по поводу февральских и последующих событий. Я был сбит с толку, ибо мои представления о царе никак не вязались с тем, что теперь говорили, и что происходило.

Типично, что Miss Gaddes была глубоко шокирована зрелищем дурного обхождения с городовым, блюстителем порядка. Она вообще была возмущена и относилась к революции (во время войны) крайне отрицательно. Резко отрицательно отнеслась к событиям и воспитательница моей сестры, Лидия Петровна Мотанкина (она вообще была правых убеждений). А моя мать и, как я мог тогда судить, окружающие ее друзья и близкие знакомые, радовались и верили в «бескровную» и в «войну до победного конца».

Итак, началась революция. Никаких восторгов я лично не испытывал, мало что понимал и, видимо, был безразличен. Одно для меня было важно - надо воевать и победить! В эту весну и лето мы не поехали в Добужу - опасались крестьянских бунтов, грабежей и поджогов барских усадеб. Ходили слухи, что кое-где такие беспорядки происходили. Вместо этого, мы с сестрой, в сопровождении Miss Gaddes, ходили брать уроки верховой езды в манеже Гвоздева. Сестре доставляло особое удовольствие идти по улице в материнской амазонке и лакированных сапогах. Помню свой стыд и презрительное возмущение англичанки, когда молодой конюх с ругательствами бросил на землю гривенники, которые я должен был ему дать. Революция давала о себе знать. Демидята тоже не поехали к себе в тамбовское имение и часто приходили к нам. Иной раз мы ездили в Нескучный сад, где была чудесная природа, почти дикий лесопарк, песчаные обрывы, неожиданные беседки.

Помню, летом на Красной площади выстроился женский батальон, отправляющийся на фронт. Командовала ими лихая баба. Народ смотрел с усмешкой и отпускал злые шутки. Не пройдет и нескольких месяцев, как эти молодые женщины окажутся последними защитницами последнего законного правительства России. Конечно, такие мысли не могли прийти в голову одиннадцатилетнему мальчику, которым я был; но душой я чувствовал неладное, и это ощущение не ложно сейчас извлек из глубин...

Кончался 1917 год, кончалась «бескровная» - и начиналась кровавая, голодная, холодная революция, но не сразу, поначалу только облизываясь на кровь.

Из Петрограда приехал отец и сдал Добужу местным властям. Не прошло много времени, как все хозяйство без хозяина пришло в упадок, и было частично разграблено (чтобы не попало в руки другим!). Васильевскую же усадьбу, которую дядя Боря получил, как родовую, после смерти дяди Алексея Александровича, разграбили и сожгли после Октябрьской крестьяне своей же деревни (на подводах приехали мужики из дальнего села) по той же причине - чтобы не попало в руки чужим. Вообще, как я потом слышал, Октябрьская революция в центральных областях России происходила в городах при пассивном неучастии горожан.

Улицы и индексы (0)

Пока информации нет...
Добавить

Добавить информацию в другие разделы

Выберите раздел, в который Вы хотите добавить информацию.