Дабужа (село, Сухиничский район)
Редактировать-
СтатусСело
-
Дата основания1890-е гг.
-
Муниципальное образованиеСельское поселение Село Дабужа
(центр муниципального образования) -
Входит в
-
Субъект Федерации
-
Подчинениерайонное
-
Население (тыс.чел.)0,252 (2010 г.)
-
Территория (кв.км)неизвестно
-
Координаты54°13'32'' с.ш., 34°49'19'' в.д.
-
Почтовые индексы249290
-
Телефонный код+7 484 51
-
Автомобильные коды40
-
Прежние названияДобужа
-
День города (села)неизвестно
-
Код ОКАТО29236824001
-
Код ОКТМО29636424101
Администрация
-
Глава администрацииБуренко Валентина Васильевна
-
Адрес249290, Калужская область, Сухиничский район, с. Дабужа, д. 146
-
Телефоны администрации+7 (484 51) 5-07-80, факс: (484 51) 5-07-80
Общие сведения
Дабужа – село в составе Сухиничского района Калужской области. Численность населения – 252 чел. (2010 г.). Село Дабужа является административным центром муниципального образования «Сельское поселение Село Дабужа»
Добавить
История
Редактировать
Станция Дабужа. Из истории РЖД.
Станция Дабужа появилась в результате прокладки железной дороги Смоленск – Москва-Павелецкая в конце XIX века акционерным обществом Рязано-Уральской железной дороги. Акционерное Общество Рязано-Уральской дороги (АО РУЖД) создано в 1892 году путем объединения Тамбово-Козловской и Тамбово-Саратовской железной дороги. Председателем правления АО РУЖД был Иван Евграфович Ададуров.
Соединенное Присутствие Комитета Министров и Департамента Государственной Экономии Государственного Совета, обсуждая вопрос строительства ЖД Смоленск – Москва, решило предоставить сооружение Московско-Павелецкой линии АО РУЖД и это решение получило Высочайшее утверждение 21 мая 1897 года.
Станция Барятинская лежит на 165 версте от Смоленска, в Мосальском уезде. Станция Дабужа лежит на 185 версте от Смоленска, в Мещовском уезде. Станция Шлипово находится на 204 версте от Смоленска, в Мещовском уезде. Сухиничи находится на 219 версте от Смоленска, в Козельском уезде. Станция Козельск находится на 247 версте от Смоленска.
Станция получила название от находящейся в четырех верстах деревни Дабужа. При станции образовался поселок, который с каждым годом расширяется; в поселке бывают еженедельные базары, имеется паровая мельница, почтовое отделение и государственная сберегательная касса.
В пяти верстах от станции разрабатываются залежи огнеупорной шамотной глины и инфузорной земли (кизельгур трепел). Глина эта вывозится на заводы московского фабричного района для устройства сводов в топках при нефтяном отоплении. Близ станции, при рельсовом пути, – лесопильный завод КО Дьяконова и Живова. В окрестных местах производятся значительные посевы конопли. Хлеба хотя и возделываются, но родятся плохо.
Здесь есть несколько сыроварен, на которых приготовляется разных сортов сыр, на сумму до 25 тысяч рублей, сбываемый, главным образом в Москву. В ближайшей к станции экономии А. И. Угримова содержится до 100 коров; в зимнее время экономия отправляет молоко в Москву, а летом обращает его на производство сыра.
В 1911 году со станции Дабужа отправлено более 9 тысяч пассажиров и 963 тысячи пудов грузов, прибыло грузов 395 тысяч пудов. Преобладающими грузами были дрова, лесные материалы, глина огнеупорная и пенька.
Из мемуаров А. А. Угримова
Подробные воспоминания о станции Дабужа опубликованы Угримовой И. Н. (урожд. Муравьева Ирина Николаевна). Воспоминания о ГУЛАГе. База данных. Авторы и тексты (автор - Угримов А. А.) - Из Москвы в Москву через Париж и Воркуту / сост., предисл. и коммент. Т. А. Угримовой. – М. Изд-во «RA», 2004. – 720 с.
Ниже приведены выдержки из текста мемуаров А. А. Угримова.
Угримов А. А. родился 11.02.1906 г. в Швейцарии в курортном горном поселке Les Avants. Это французская Швейцария, canton de Vaud. Отец - Угримов Александр Иванович происходил из старой дворянской семьи. Мать - Надежда Владимировна, урожденная Гаркави, — из еврейской семьи. Бабушка со стороны отца - Мария Павловна Угримова, урожденная Долгово-Сабурова, а по первому браку- Бровцына; она скончалась до моего появления на свет в 1902 г. Дед - Угримов Иван Александрович трагически умер в 1905 г. Он был богатым помещиком на Волыни, но под конец жизни стал разоряться. Дед со стороны моей матери - Владимир Осипович Гаркави, скончался за границей в 1911 году. Он был известным присяжным поверенным в Москве и председателем Московской еврейской общины. Бабушка со стороны матери - София Моисеевна, урожденная Гиль. Она скончалась в 1940 году в Париже, перед самым приходом немцев.
После получения отцом докторской степени, основанной на диссертации о питательных свойствах чернозема юго-западной части России (из имения Ивана Александровича Угримова «Самчики» на Волыни), мои родители окончательно вернулись в Россию из Швейцарии.
По возвращении в Россию мой отец работал земским агрономом Бронницкого уезда Московской губернии. Это была своего рода практика общественно-агрономической работы, которая больше всего и подходила к характеру, способностям и облику отца. Вскоре (1909-1910 гг.) на деньги, оставленные ему моим дедом Иваном Александровичем, отец приобрел в Мещовском уезде Калужской губернии имение, носившее формально название Новосельское, но которое все мы называли Добужа, по названию станции Рязано-Уральской железной дороги, находившейся близ самой усадьбы.
Покупая это имение, отец имел в виду организовать доходное хозяйство-ферму, а вовсе не устройство дворянской усадьбы. В бытность свою за границей, в основном в Германии, он усвоил вполне современные представления о сельском хозяйстве, хорошо развил в себе практические качества для удачного ведения дела по своей агрономической специальности. Отец умело, со знанием дела, заложил основы молочно-семенного хозяйства, которое стало быстро давать приличный доход. А мать не только ему помогала, но сумела вести хозяйство во время войны, удачно занималась садоводством и огородничеством.
Жизнь летом в Добуже оставила глубокий след в моей душе. Ничего нет отраднее, как наблюдать здоровую деревенскую жизнь и через своих родных и близких участвовать в быстро развивающемся хозяйстве.
Добужа была живой, здоровой клеткой России. Именно совмещение Москвы и Добужи развило и воспитало во мне русского человека, такого, который мог бы (!) впоследствии всемерно и активно участвовать в развитии, укреплении и благоденствии российского государства. Как я потом узнал, родители и предполагали завещать мне Добужу (а моей сестре - московские дома). Я жалею, что не смог хозяйничать на этой земле, и думаю, что хозяйствовал бы хорошо. В этих мыслях нет ни капли корысти, жажды собственности, а простое естественное желание «пахать, сеять и жать» так, как свой разум велит, и как Бог на душу положит. Я глубоко убежден, что только так и можно работать на земле и что только трудящиеся на земле с любовью имеют нравственное право ею владеть.
Чтобы доехать до Добужи, надо было пересесть в Сухиничах на поезд Рязано-Уральской железной дороги в направлении на Смоленск. Сев в поезд в Москве вечером, после пересадки рано утром, до обеда приезжали в Добужу. Поезд тащился очень медленно и долго стоял на остановках. Всплыл в памяти такой приезд. Серое, пасмурное, прохладное утро. Перед станцией нас ожидают пролетка и тарантас, запряженные рабочими лошадьми с завязанными узлом хвостами от весенней грязи. Садимся, трогаем. По-деревенскому железом обтянутые колеса грохочут по булыжникам замощенной, небольшой вокзальной площади, а потом мягко катятся по грунту.
До поместья недалеко; вот один бревенчатый мостик через канаву - бр-бр-бр; вот другой, при въезде во фруктовый сад, где под яблонями в цвету дымятся навозные кучи - против заморозков. А вот и дом, там тоже нас встречают и готов вкусный кофе. Приехали.
Как я уже писал, Добужа была куплена папой году в 1910-м. Имение принадлежало Бенкендорфу Х. В., было заложено и перезаложено. Закладные были в руках местных купцов. Папа рассказывал о перипетиях этой покупки, как он ездил разговаривать с купцами и так далее. Я думаю, что он это подробно описал в своих воспоминаниях. Имение продавалось, кажется, с молотка, в Дворянском Земельном банке, и там папе пришлось иметь дело с одним из сыновей Толстого. Забавно, что лет двадцать пять спустя об этой покупке мне рассказывал в Париже Лев Александрович Казем-Бек, который тоже играл какую-то роль в этом банке в Калуге.
Папа постоянно советовался с дедушкой, Осипом Владимировичем, который поехал с ним на покупку. Папа всегда рассказывает об этом, как об очень удачно проведенной им операции («блестяще»). Но и само имение оказалось очень прибыльным. Соответственно с духом времени и согласно приобретенным за границей опыту и знаниям, папа хотел купить не поместье-усадьбу, а скорее большую ферму; и если в Добуже было мало усадебной романтики, то ее прелесть заключалась в жизненной силе развивающегося крепкого хозяйства, и это бессознательно воспринималось и моим детским существом.
Официально имение называлось Новосельцево (кажется, это название сохранилось и по сей день), но только гораздо более выразительное и красивое слово «Добужа» было у нас в ходу, а «Новосельцево» писалось разве только на почтовых конвертах.
Добужа была железнодорожной станцией, Добужка - речка по лугам за лесом, Добужа - деревня, сравнительно недалеко. Железная дорога проходила по нашей земле, и это в экономическом отношении было очень важным фактором, который папа, конечно, учел. Всего было десятин тысяча, из которых около трехсот — пахотной земли, остальное - лес с лугами по заболоченной речке. Хозяйству сразу было дано молочно-семенное направление, и первой постройкой был большой кирпичный, современный скотный двор с рельсовыми путями для вагонеток, с большой, хорошо построенной навозной ямой - все, так сказать, на европейском уровне. Папа не задался целью создать сразу племенное стадо, а скот подбирался главным образом по молочным качествам; однако, быки, конечно, были породистыми. Соответственно с имевшимися угодьями и кормовой базой стадо насчитывало около семидесяти-восьмидесяти дойных коров, и молоко составляло основную часть дохода. Оно поставлялось в Москву в детские больницы (Солдатенковскую и другие), и это-то и есть самое удивительное для тогдашних условий, при отсутствии холодильных установок. Абсолютно свежее молоко, высшего качества и гарантированной жирности, холодилось перед отправкой настолько хорошо, что прекрасно переносило путь от Добужи до потребителя в запломбированных флягах.
По словам папы и мамы, с управлением железной дороги было достигнуто соглашение о согласовании поездов на узловой Сухиничи так, чтобы перегрузка молока на Москву происходила в наилучших условиях, а носильщики и прочий персонал в Сухиничах получали соответствующие «премии» за быструю и своевременную перегрузку. В Москве ежедневно на вокзал выезжала лошадь, развозившая молоко по больницам. Словом, Добужа являла собой пример европейского порядка в организации и ведении хозяйства применительно к российским условиям.
Еще при Бенкендорфе в Добуже жил и имел свое предприятие обрусевший швейцарец Давид Иванович, сыровар, поставлявший Чичкину и Бландову великолепный швейцарский сыр с соленой слезой, скрытой в его пещерках. При переходе имения в наши руки папа заключил соглашение с Давидом Ивановичем (у которого были, кажется, и свои коровы при стаде), так что часть молока шла на изготовление сыров.
По полеводству папа был одним из первых, если не первый, начавший сеять пшеницу на калужской земле. В основу, конечно, было положено тщательно продуманное многополье с кормовыми травами и клеверами по ржи и пшенице. Кроме того, выращивались высокосортная немецкая знаменитая Петкусская рожь и Шатиловские овсы. Семенное хозяйство тоже стало давать доход. Тяговой силой были лошади числом около тридцати; специально выездных лошадей (кроме одной-двух) и верховых не было, что свидетельствует об экономности в расходовании средств и полном отсутствии элементов роскоши.
Для правильного лесоводства по приглашению папы в Добужу приезжал специалист из Петровско-Разумовской сельхозакадемии, где у папы среди профессоров было много друзей и знакомых. Словом, вице-президент, а затем и президент Московского Общества сельского хозяйства сумел поставить и организовать свое хозяйство на современный лад так, что очень скоро оно начало давать хороший доход - около восьми тысяч рублей в год.
Таким образом, этот помещик не был похож ни на один из тех типов, которые описаны в русской классической литературе: ни на гоголевских, ни на тургеневских, ни на чеховских («Вишневый сад»), ни даже на толстовского Левина, ибо папа был гораздо практичнее, конкретнее и деловитее; Левин же был больше мечтателем-философом, чем хозяином (папе и в голову не могло придти косить с мужиками). Но стиль жизни скорее напоминал чем-то левинский - отсутствием тех внешних, да и внутренних сторон помещичьего уклада, с перенесением центра тяжести на хозяйствование. (Ведь и Левин ездил в Московское Общество сельского хозяйства, видимо, был его членом).
Эпоха требовала быстрого и решительного изменения политико-экономических условий развития страны. При косности, архаизме, лености, фатализме, часто даже наплевательстве и беспечности высшего слоя общества (не в пример немецким юнкерам и японским самураям) и отсталости, дикости, необразованности крестьянства (по сравнению с европейской и японской культурами) нужен был в русской истории второй Петр, чтобы произвести неизбежный и необходимый перелом и переход к индустриализации России собственными силами. Эти силы накапливались и проявлялись повсеместно, но слишком медленно, а земельные реформы без одновременной, в широчайшем масштабе, государством проводимой индустриализации не могли ни разрешить земельно-крестьянского вопроса, ни вывести страну на новые пути, на которые стремились вырваться огромные потенциальные силы, заложенные в самом народе.
Вот одним из таких маленьких элементов новой жизни (каких немало уже появилось в тогдашней России) и была, в каком-то смысле, Добужа. Тут же надо добавить, что в ведении хозяйства в Добуже мама, с ее здравым умом, была не только помощницей папы, но гораздо более - его сотрудницей, а во время войны и самостоятельной хозяйкой.
Первоначально был управляющим высокий худой Павел Евментьевич, агроном, которого папа до сих пор очень хвалит. Любопытно, что о Павле Евментьевиче и у меня сохранилось впечатление чего-то солидного, добротного - может быть по тому, как он себя держал, по уважению, с которым относились к нему родители.
Еще любопытнее то, что следующим за ним был молодой Родион Иванович Муралов, с типичной бородкой, брат известного большевика Муралова; он имел вид студента и уважения нам, детям, не внушал. Третьим и последним был толстенький поляк, несимпатичный, который, кажется, оказался и вором.
Схематично имение представляется в моей памяти похожим на круг угодий, обрамленных с трех сторон лесом, в середине которого стоит усадьба. Дом от хозяйственных построек был отделен обширным, в несколько десятин фруктовым садом, охватывающим его с двух сторон.
Первоначально справа от дома громоздилось неуклюжее черное старое закоптелое строение - сыроварни Давида Ивановича. Потом была построена новая кирпичная сыроварня близ скотного двора, на старом месте сооружен солидный погреб, рядом с ним - теннисная площадка, а подалее вглубь — домик садовника и маленькая оранжерея с парниками. Перед домом стояли старые яблони, был разбит сад с цветами. Далее шли газоны, постепенно спускавшиеся к выкопанному пруду с небольшой плотиной, через которую мостик вел на большак, шедший от станции в сторону Серпейска. Слева сохранилась старая липовая аллея. Пруд же питался от заболоченной низины, был почти непроточным, отчего нам купаться в нем запрещалось — в этом был большой недостаток месторасположения, но этим же, видимо, объяснялась и удаленность деревень. За фруктовым садом в сторону станции, сразу у нее раскинулся поселок, в котором располагались разнообразные лавки с ситцем, сбруей и прочими деревенскими товарами; в них стоял особый запах.
Налево от дома находился маленький, довольно тощий парк, островок деревьев, а перед ним и за ним - плодовник и огород, где росло не только много малины, крыжовника, смородины, клубники («Виктория» и другие сорта), но и спаржа. Это было мамино царство. Есть фотография: мама в накидке стоит среди малины.
За парком налево была крокетная площадка, за ней, возле огородов, стояла прачечная, часть которой была оборудована в медицинскую амбулаторию для местных крестьян. Мимо прачечной дорога шла налево, на хозяйственный двор (коровник, конюшня, сыроварня, амбар, рабочая изба, дом управляющего и контора), и направо, к большой кирпичной риге, крытому огромному сеновалу и стогам сена и соломы, уже в поле.
Сам дом был очень обыкновенный, деревянный, первоначально довольно тесный, потом сильно расширенный пристройкой слева по фасаду, без каких-либо архитектурных внешних замыслов, а все, в основном, для удобства, но не без влияния европейских понятий о деревенском комфорте и маминых личных вкусов и фантазий. Почти по всему фасаду простерлась широченная открытая веранда - соляриум, вроде палубы корабля, с дырками для яблони, которую маме было жалко рубить, так что дерево «росло» прямо из настила.
За домом стояли высокие мощные липы, которые переходили в старую узкую липовую аллею. Мама усиленно производила новые посадки вокруг дома и облагораживала газонами вид в сторону пруда, так что через десяток лет все это место должно было из дикого стать культурным, благоустроенным, а родители надеялись увидеть плоды своих трудов и забот.
Я с удовольствием бы жил и хозяйничал в Добуже, на своей земле, с абсолютно чистой совестью, что ничью кровь я не сосу, если хозяйничаю толково и умело, цивилизованно по отношению к земле и к людям. И за эту любовь к земле и понимание ее, которые мне дала Добужа в детстве, — благодарная земля, правда, не русская (но ведь земля - всюду земля) подарила мне часы полного счастья, успокоения и наслаждения (по-толстовски, видимо), - в трудную, тяжкую пору завоевания Франции тевтонской ордой в 1940 году.
В воспоминаниях о Добуже тоже два периода, не всегда ясно мною различимые: ранний - с Mademoiselle Marie до войны, и поздний - во время войны.
Изредка в ветхом тарантасе, запряженном понурой клячкой, приезжал в гости к Давиду Ивановичу, с которым дружил, такой же понурый, сгорбленный Христофор Владимирович Бенкендорф (может быть, ошибаюсь в имени-отчестве), один из представителей этого небезызвестного, недоброй памяти рода. К нам он никогда не заезжал, он как бы видеть не хотел новые буйные всходы на его бывшей земле. И сама эта дружба (может быть, и очень человечная, трогательная) между обрусевшими, в разной степени, швейцарцем-сыроваром и немцем была знаменательной. Хотя Давид Иванович был из немецкой Швейцарии, Mademoiselle Marie чувствовала в нем погрязшего в русской дикости компатриота и прилагала, кажется, немало сил, чтобы вернуть его в лоно швейцарской цивилизации. Однако безуспешно.
У Давида Ивановича была кухарка Васюта — толстая, наируссейшая. Когда мы к нему заходили в гости, нас поражало неимоверное количество мух; он обычно вставал нам навстречу и медленно говорил: «Чем бы мне вас попотчевать?». Но самым интересным было пробовать сыры разной зрелости, лежавшие огромными кругами на складе. Он доставал пробу особой машинкой. Варили же сыр в огромном медном чане на костре, в большом зале, с отверстием в потолке и крыше для выхода дыма. Температуру молока мерили градусником. Вылавливали сырную массу свернувшегося молока сетью.
А к Бенкендорфу один раз я все же попал в усадьбу - папе нужно было по делу, и он взял меня одного. Помню смутно дом в куще деревьев. Всюду запустение. В саду, среди цветов и крапивы, стояли большие стеклянные шары - как в аптеках. В доме не прибрано, бедно, нечисто пахнет - из-под дивана выглядывает прирученная лисица. Странная старуха-сестра - папа объяснил - немного сумасшедшая. Вот что осталось в памяти от Бенкендорфа.
С другой стороны были поближе к нам соседи Чубыкины, с которыми видались чаще - и мы к ним ездили, и они к нам. Дом стоял где-то в лесу — скорее, дача. Лошадей они держали, но настоящего хозяйства, как у нас, не было. Девочки брали вместе с нами уроки танцев у Мордкина - но эти тоже не были совсем «свои». Нет, Добужа наша была особенная. А крестьянский окружающий мир был далеким, то есть просто совсем неведомым.
Ближайшая к нам деревня была Прохиндеевка - название, как нельзя более к ней подходящее, как по смыслу, так и по созвучию. Все в ней казалось страшноватым - и пустынность оголенной широкой улицы, и беднота изб, и злейшие дикие собаки, вылетавшие, как волки, с оскаленными белыми зубами из-под ворот дворов. Наши барские собаки перед Прохиндеевкой просились в пролетку и с ужасом тряслись у нас в ногах, да и нам было не по себе: казалось, упади на дорогу — и разорвут тебя в клочья. Вслед за собаками неслись к проезжающей пролетке, тоже дикие - оборванные ребятишки всех возрастов, крича и протягивая руки, выпрашивали какой-нибудь подачки: «Барыня, дай гостинца!» Как стыдно, как отвратительно, как больно вспоминать теперь про это! Не останавливаясь (нельзя было), бросали не то деньги, не то пряники, и голытьба-детвора с дракой бросалась их доставать в пыль дороги... Что это? Средние века? Страницы из «Принца и нищего»? В этом тоже находишь всю суть революции.
А вот дальше было довольно богатое, опрятное большое село Васильевка, расположенное на речке, которую переезжали вброд. Лошади топтались, не хотели вступать в воду, коренник пятился, но, подбадриваемые умным успокаивающим понуканием Лариона, они все же входили в воду и тогда уже тянули дружно по скрипящему гравию - скорее на тот берег.
С Васильевкой связан запах горячей ржаной муки, струей текущей из-под жерновов на мельницы, и домик батюшки (с фикусами и фисгармонией), к которому мы заходили в гости. Верочка мне недавно сказала, что его будто бы убили во время революции - истовый был в вере, простой деревенский батюшка: не хотел допустить поругания церкви.
Раза два ездили в Серпейск, стоявший на холме, с собором. Пили там чай у какого-то чудаковатого рыжего мещанина в саду, и тот все пророчил, что должен я почему-то стать архиереем-владыкой! А я пытался себя представить архиереем с длинной бородой.
Как-то раз было знаменательное событие - везли в Васильевку большой новый колокол, и почему-то удобнее было проехать через нашу усадьбу и плотину на большак. Помню большое стечение народа, священнослужителей в ризах с кадилами и какую-то огромную, специально сделанную многоколесную телегу, запряженную множеством крестьянских лошадей, тащивших колокол. Потом ездили смотреть, как его поднимали на колокольню.
После уборки хлебов (жали сперва жнейками, а потом появилась и сноповязалка) наступал праздник снопа, к которому у нас готовились, закупая подарки для всех без исключения, индивидуально. Выкатывались бочки пива и угощение - водка была у нас запрещена еще до войны. В назначенное время издалека, со стороны двора раздавалось пение настоящее русское деревенское пение, и шли рабочие, неся разукрашенный лентами и цветами большой сноп. Женщины почти все в русской одежде, бабы в поневах, мужики в пестрых рубашках. Сохранилась фотография раздачи подарков, на которой видны мама, папа, Mademoiselle Marie, Верочка, я, Чубыкины. Заканчивалось все пляской под гармошку или треньканье на губах пальцами, и частушками.
С Добужей же тесно связаны дяденька Максим Михайлович и тетенька Розалия Осиповна Кенигсберг. Тетенька была родной сестрой дедушки Владимира Осиповича. Она много курила (набивала сама папиросы) и у нее всегда немного тряслись голова и пенсне на цепочке. Я знал, что причиной этого была смерть троих детей от дифтерита. Дяденька был военным врачом, участвовал в войне против турок, носил, как Скобелев, бороду на две стороны, имел много орденов и осанку генеральскую, да и чин высокий. Когда он еще ходил в мундире, то очень был представителен. Крещеный еврей, он очень любил Россию и врос в нее всеми корнями. Долгое время он служил в Оренбурге, был дружен с тамошним губернатором. Когда папа в молодости лечился кумысом, он к ним ездил.
Война грянула в 14-м году, как гром с неба. Сперва нам объявили, что война - это большое горе, большое несчастье, теперь наша жизнь не будет больше такой беспечной, веселой, легкой. И отправили сгребать сено в саду. За прудом полями проходила большая дорога на станцию. Из дома было видно, как непрерывной вереницей, вздымая длинную-длинную полосу пыли до самого края, шли и шли телеги с призывными и провожающими. И тут вдруг вклинилось типичное, что уязвило меня, маленького мальчика.
Сидим на террасе за чаем, и за столом тогдашний молодой управляющий Родион Иванович Муратов (про которого бабы пели: «Родион Иваныч, дай расчету, износилися мы все»). Разговор о войне, о мобилизации. Он говорит: «Идут, идут, как стадо баранов на бойню», - запомнилось хорошо. Это вызвало всеобщее возмущение, но не такое, чтобы его прогнали, а с терпимостью. Впрочем, скоро он от нас ушел, по каким причинам - не знаю. Все-таки дети гораздо больше понимают, чем взрослые думают! Ум ближе к сердцу, к душе.
На яблочный Спас поспели у нас первые яблоки, и к воинским эшелонам, шедшим на Запад, на Смоленск, вывозились возы, яблоки раздавались солдатам. Помню: подошел поезд, остановился. В товарных вагонах полно солдат в белых тогда еще гимнастерках - молодых, рослых, крепких, самый цвет русского народа. Пока поезд стоял, солдаты сошли, им подносили, кто что мог. У одного вагона плясали лихо, но не весело - с грустной, отчаянной русской лихостью, и припевали, запомнил только, врезалось: «Бабы плачут, а мы пляшем...». Из окон классных вагонов выглядывали офицеры - им пакеты фруктов и букеты цветов. Потом поезд тронулся, вагоны пошли за вагонами, и всюду солдаты, молодые солдаты в белых рубашках, все скорее, скорее, скорее... Многие ли из них вернулись? Виденное осталось в памяти ярко и значительно. В сердце и душу запала эта горячая осень.
А жизнь в Добуже и после начала войны протекала так, что мы, дети, войны почти и не замечали. Появились пленные австрийцы - рабочие в серо-голубых мундирах, которые ходили свободно, без конвоя, веселые. Они говорили все на славянских языках, и в них враги не чувствовались совершенно. Среди них был австрийский немец с русой бородкой. Тетенька Роза, хорошо говорившая по-немецки, его обнаружила и взяла под свое покровительство, как «культурного человека». Ему давали работу почище, около дома и в доме. Я этому не сочувствовал, тетенька же на меня сердилась и объясняла мне его европейские достоинства, которыми восхищалась. А вот где почувствовались враги, так это в немецких пленных. Увидел я их на пересадке в Сухиничах, когда возвращались в Москву. Два рослых молодых кавалериста в синих мундирах (видимо, уланы) прошли в буфет под конвоем двух низеньких русских солдат. Сколько было высокомерного презрения ко всему окружающему - в походке, манере, выражении лиц. А у платформы перрона стоял классный вагон под охраной часовых, и в окна были видны усмехающиеся, как мне показалось, лица немецких офицеров. Как мало нужно, чтобы сразу весь «дух» почувствовать остро и точно — это, наверное, звериный атавизм, сказывающийся в присутствии врага.
Вражеский запах, чужой и очень устойчивый (несмотря на мытье и протирку), сохранялся и в немецких остроконечных касках первого периода войны, которые привез мне кто-то с фронта. Гораздо больше, чем в Добуже, война чувствовалась в Москве. Всюду были лазареты для раненых солдат - и у Морозовых на Новинском, и у Демидовых на Малой Никитской. Всюду висели флаги с красным крестом. В большом новом доме на Сивцевом Вражке (наискосок от нашего) мама и дяденька тоже организовали лазарет. Маму там солдаты называли «мамаша». В большой приемной лазарета висели портреты всех глав союзных государств - от японского императора до русского царя.
В 1916 году, весной, я играл в садике и на балконе нашего московского дома, когда меня позвала мать. Я явился в каком-то воинственном наряде, соответствующем игре и моей фантазии в это время. У матери я застал незнакомую мне женщину с рыжеватыми волосами, некрасивой внешности, но понравившуюся мне. Она говорила по-английски. Мама меня представила ей. Она при этом очень серьезно и внимательно на меня поглядела. Это оказалась Miss Wells, моя будущая воспитательница (слово «гувернантка» к ней не подходит), которая на какое-то время оставляла Сухотиных и свою воспитанницу Таню (внучку Толстого) и переходила к нам.
Вскоре она переселилась в наш дом, мы стали ходить с ней гулять и так далее. Весной мы уехали в Добужу, и Miss Wells поселилась в комнате с камином, а я - рядом с ней, в соседней комнате. После Mademoiselle Marie я никого так не любил, как ее, и она была для меня непререкаемым авторитетом (что, в общем-то, редко бывает у детей в отношении гувернанток). Только мать стояла выше и то... не всегда, как я помню. Прежде всего, это было чисто английское воспитание во всем, начиная с яблока утром натощак в кровати, включая манеру одеваться (голые коленки в любую погоду, даже зимой) и кончая отправкой на сон. Причем не просто воспитание английское, а с какой-то глубинной и непоколебимой моральной основой. Трудно даже сказать, в чем была суть, но я потом понял (тогда, конечно, не понимал), что все мое существо как бы заново вылепливалось умелыми и любящими руками. Я не сомневаюсь, что Miss Wells меня любила, хотя никогда и никак этого специально не проявляла. После того, как она ушла, больше я ее никогда не видел.
Конечно, за такой короткий срок (неполный год) не могло заложенное ею в моей душе и моем характере как-то сильно укрепиться, так что многое я быстро растерял. Но в моем сознании «я» до и после Miss Wells - разные люди, как и сейчас это чувствую, вспоминая ее с любовью. Поэтому мне особенно было приятно прочесть в дневнике Т. Л. Сухотиной-Толстой упоминание о Miss Wells. Думается, что главное значение она придавала честности в самом глубоком и высоком смысле этого слова, которое происходит от слова «честь» (не очень в чести у русских, как кто-то сказал). Вспоминаю о ней и о ее нетерпении всякой лжи, даже с лучшими намерениями, даже в полушутку. Она уделяла мне много внимания, и я это помню. Мы ходили с ней в поле, где лущили стернь, и я полюбил тогда ходить за плугом. Потом я вздумал построить себе дом на берегу за прудом, и она во всем принимала участие, даже во вред себе, ибо, кажется, у нее тогда что-то с сердцем случилось. Из дома, конечно, ничего не вышло, но она поддерживала мои начинания, как никто. Так вот Miss Wells была моей настоящей воспитательницей.
А вообще в Добуже я понемногу учился сельскому хозяйству: понимать толк в лошадях, в коровах, в быках; интересоваться, что и как растет на полях; разбираться, конечно, в злаках и кормовых травах; понимать смысл сельскохозяйственных работ и принимать (хоть и ради забавы) в них участие.
После Miss Wells предполагала отдать меня в частный пансион под Москвой, где воспитание велось на английский манер. Я очень этого хотел, но так и не дождался. Зима 16-го прошла для меня как обычно, а ранней весной 17-го нагрянула неожиданно революция и застала всех врасплох.
Потом была у меня Miss Gaddes, чопорная, сухая и злая, относившаяся к России и к русским с явным презрением. Ничего общего с Miss Wells, и никакого воспитания она мне не дала, но говорить по-английски я все же выучился (я довольно быстро усваиваю на слух и столь же быстро забываю). Помню разнобой мнений и суждений по поводу февральских и последующих событий. Я был сбит с толку, ибо мои представления о царе никак не вязались с тем, что теперь говорили, и что происходило.
Типично, что Miss Gaddes была глубоко шокирована зрелищем дурного обхождения с городовым, блюстителем порядка. Она вообще была возмущена и относилась к революции (во время войны) крайне отрицательно. Резко отрицательно отнеслась к событиям и воспитательница моей сестры, Лидия Петровна Мотанкина (она вообще была правых убеждений). А моя мать и, как я мог тогда судить, окружающие ее друзья и близкие знакомые, радовались и верили в «бескровную» и в «войну до победного конца».
Итак, началась революция. Никаких восторгов я лично не испытывал, мало что понимал и, видимо, был безразличен. Одно для меня было важно - надо воевать и победить! В эту весну и лето мы не поехали в Добужу - опасались крестьянских бунтов, грабежей и поджогов барских усадеб. Ходили слухи, что кое-где такие беспорядки происходили. Вместо этого, мы с сестрой, в сопровождении Miss Gaddes, ходили брать уроки верховой езды в манеже Гвоздева. Сестре доставляло особое удовольствие идти по улице в материнской амазонке и лакированных сапогах. Помню свой стыд и презрительное возмущение англичанки, когда молодой конюх с ругательствами бросил на землю гривенники, которые я должен был ему дать. Революция давала о себе знать. Демидята тоже не поехали к себе в тамбовское имение и часто приходили к нам. Иной раз мы ездили в Нескучный сад, где была чудесная природа, почти дикий лесопарк, песчаные обрывы, неожиданные беседки.
Помню, летом на Красной площади выстроился женский батальон, отправляющийся на фронт. Командовала ими лихая баба. Народ смотрел с усмешкой и отпускал злые шутки. Не пройдет и нескольких месяцев, как эти молодые женщины окажутся последними защитницами последнего законного правительства России. Конечно, такие мысли не могли прийти в голову одиннадцатилетнему мальчику, которым я был; но душой я чувствовал неладное, и это ощущение не ложно сейчас извлек из глубин...
Кончался 1917 год, кончалась «бескровная» - и начиналась кровавая, голодная, холодная революция, но не сразу, поначалу только облизываясь на кровь.
Из Петрограда приехал отец и сдал Добужу местным властям. Не прошло много времени, как все хозяйство без хозяина пришло в упадок, и было частично разграблено (чтобы не попало в руки другим!). Васильевскую же усадьбу, которую дядя Боря получил, как родовую, после смерти дяди Алексея Александровича, разграбили и сожгли после Октябрьской крестьяне своей же деревни (на подводах приехали мужики из дальнего села) по той же причине - чтобы не попало в руки чужим. Вообще, как я потом слышал, Октябрьская революция в центральных областях России происходила в городах при пассивном неучастии горожан.
Станция Дабужа появилась в результате прокладки железной дороги Смоленск – Москва-Павелецкая в конце XIX века акционерным обществом Рязано-Уральской железной дороги. Акционерное Общество Рязано-Уральской дороги (АО РУЖД) создано в 1892 году путем объединения Тамбово-Козловской и Тамбово-Саратовской железной дороги. Председателем правления АО РУЖД был Иван Евграфович Ададуров.
Соединенное Присутствие Комитета Министров и Департамента Государственной Экономии Государственного Совета, обсуждая вопрос строительства ЖД Смоленск – Москва, решило предоставить сооружение Московско-Павелецкой линии АО РУЖД и это решение получило Высочайшее утверждение 21 мая 1897 года.
Станция Барятинская лежит на 165 версте от Смоленска, в Мосальском уезде. Станция Дабужа лежит на 185 версте от Смоленска, в Мещовском уезде. Станция Шлипово находится на 204 версте от Смоленска, в Мещовском уезде. Сухиничи находится на 219 версте от Смоленска, в Козельском уезде. Станция Козельск находится на 247 версте от Смоленска.
Станция получила название от находящейся в четырех верстах деревни Дабужа. При станции образовался поселок, который с каждым годом расширяется; в поселке бывают еженедельные базары, имеется паровая мельница, почтовое отделение и государственная сберегательная касса.
В пяти верстах от станции разрабатываются залежи огнеупорной шамотной глины и инфузорной земли (кизельгур трепел). Глина эта вывозится на заводы московского фабричного района для устройства сводов в топках при нефтяном отоплении. Близ станции, при рельсовом пути, – лесопильный завод КО Дьяконова и Живова. В окрестных местах производятся значительные посевы конопли. Хлеба хотя и возделываются, но родятся плохо.
Здесь есть несколько сыроварен, на которых приготовляется разных сортов сыр, на сумму до 25 тысяч рублей, сбываемый, главным образом в Москву. В ближайшей к станции экономии А. И. Угримова содержится до 100 коров; в зимнее время экономия отправляет молоко в Москву, а летом обращает его на производство сыра.
В 1911 году со станции Дабужа отправлено более 9 тысяч пассажиров и 963 тысячи пудов грузов, прибыло грузов 395 тысяч пудов. Преобладающими грузами были дрова, лесные материалы, глина огнеупорная и пенька.
Из мемуаров А. А. Угримова
Подробные воспоминания о станции Дабужа опубликованы Угримовой И. Н. (урожд. Муравьева Ирина Николаевна). Воспоминания о ГУЛАГе. База данных. Авторы и тексты (автор - Угримов А. А.) - Из Москвы в Москву через Париж и Воркуту / сост., предисл. и коммент. Т. А. Угримовой. – М. Изд-во «RA», 2004. – 720 с.
Ниже приведены выдержки из текста мемуаров А. А. Угримова.
Угримов А. А. родился 11.02.1906 г. в Швейцарии в курортном горном поселке Les Avants. Это французская Швейцария, canton de Vaud. Отец - Угримов Александр Иванович происходил из старой дворянской семьи. Мать - Надежда Владимировна, урожденная Гаркави, — из еврейской семьи. Бабушка со стороны отца - Мария Павловна Угримова, урожденная Долгово-Сабурова, а по первому браку- Бровцына; она скончалась до моего появления на свет в 1902 г. Дед - Угримов Иван Александрович трагически умер в 1905 г. Он был богатым помещиком на Волыни, но под конец жизни стал разоряться. Дед со стороны моей матери - Владимир Осипович Гаркави, скончался за границей в 1911 году. Он был известным присяжным поверенным в Москве и председателем Московской еврейской общины. Бабушка со стороны матери - София Моисеевна, урожденная Гиль. Она скончалась в 1940 году в Париже, перед самым приходом немцев.
После получения отцом докторской степени, основанной на диссертации о питательных свойствах чернозема юго-западной части России (из имения Ивана Александровича Угримова «Самчики» на Волыни), мои родители окончательно вернулись в Россию из Швейцарии.
По возвращении в Россию мой отец работал земским агрономом Бронницкого уезда Московской губернии. Это была своего рода практика общественно-агрономической работы, которая больше всего и подходила к характеру, способностям и облику отца. Вскоре (1909-1910 гг.) на деньги, оставленные ему моим дедом Иваном Александровичем, отец приобрел в Мещовском уезде Калужской губернии имение, носившее формально название Новосельское, но которое все мы называли Добужа, по названию станции Рязано-Уральской железной дороги, находившейся близ самой усадьбы.
Покупая это имение, отец имел в виду организовать доходное хозяйство-ферму, а вовсе не устройство дворянской усадьбы. В бытность свою за границей, в основном в Германии, он усвоил вполне современные представления о сельском хозяйстве, хорошо развил в себе практические качества для удачного ведения дела по своей агрономической специальности. Отец умело, со знанием дела, заложил основы молочно-семенного хозяйства, которое стало быстро давать приличный доход. А мать не только ему помогала, но сумела вести хозяйство во время войны, удачно занималась садоводством и огородничеством.
Жизнь летом в Добуже оставила глубокий след в моей душе. Ничего нет отраднее, как наблюдать здоровую деревенскую жизнь и через своих родных и близких участвовать в быстро развивающемся хозяйстве.
Добужа была живой, здоровой клеткой России. Именно совмещение Москвы и Добужи развило и воспитало во мне русского человека, такого, который мог бы (!) впоследствии всемерно и активно участвовать в развитии, укреплении и благоденствии российского государства. Как я потом узнал, родители и предполагали завещать мне Добужу (а моей сестре - московские дома). Я жалею, что не смог хозяйничать на этой земле, и думаю, что хозяйствовал бы хорошо. В этих мыслях нет ни капли корысти, жажды собственности, а простое естественное желание «пахать, сеять и жать» так, как свой разум велит, и как Бог на душу положит. Я глубоко убежден, что только так и можно работать на земле и что только трудящиеся на земле с любовью имеют нравственное право ею владеть.
Чтобы доехать до Добужи, надо было пересесть в Сухиничах на поезд Рязано-Уральской железной дороги в направлении на Смоленск. Сев в поезд в Москве вечером, после пересадки рано утром, до обеда приезжали в Добужу. Поезд тащился очень медленно и долго стоял на остановках. Всплыл в памяти такой приезд. Серое, пасмурное, прохладное утро. Перед станцией нас ожидают пролетка и тарантас, запряженные рабочими лошадьми с завязанными узлом хвостами от весенней грязи. Садимся, трогаем. По-деревенскому железом обтянутые колеса грохочут по булыжникам замощенной, небольшой вокзальной площади, а потом мягко катятся по грунту.
До поместья недалеко; вот один бревенчатый мостик через канаву - бр-бр-бр; вот другой, при въезде во фруктовый сад, где под яблонями в цвету дымятся навозные кучи - против заморозков. А вот и дом, там тоже нас встречают и готов вкусный кофе. Приехали.
Как я уже писал, Добужа была куплена папой году в 1910-м. Имение принадлежало Бенкендорфу Х. В., было заложено и перезаложено. Закладные были в руках местных купцов. Папа рассказывал о перипетиях этой покупки, как он ездил разговаривать с купцами и так далее. Я думаю, что он это подробно описал в своих воспоминаниях. Имение продавалось, кажется, с молотка, в Дворянском Земельном банке, и там папе пришлось иметь дело с одним из сыновей Толстого. Забавно, что лет двадцать пять спустя об этой покупке мне рассказывал в Париже Лев Александрович Казем-Бек, который тоже играл какую-то роль в этом банке в Калуге.
Папа постоянно советовался с дедушкой, Осипом Владимировичем, который поехал с ним на покупку. Папа всегда рассказывает об этом, как об очень удачно проведенной им операции («блестяще»). Но и само имение оказалось очень прибыльным. Соответственно с духом времени и согласно приобретенным за границей опыту и знаниям, папа хотел купить не поместье-усадьбу, а скорее большую ферму; и если в Добуже было мало усадебной романтики, то ее прелесть заключалась в жизненной силе развивающегося крепкого хозяйства, и это бессознательно воспринималось и моим детским существом.
Официально имение называлось Новосельцево (кажется, это название сохранилось и по сей день), но только гораздо более выразительное и красивое слово «Добужа» было у нас в ходу, а «Новосельцево» писалось разве только на почтовых конвертах.
Добужа была железнодорожной станцией, Добужка - речка по лугам за лесом, Добужа - деревня, сравнительно недалеко. Железная дорога проходила по нашей земле, и это в экономическом отношении было очень важным фактором, который папа, конечно, учел. Всего было десятин тысяча, из которых около трехсот — пахотной земли, остальное - лес с лугами по заболоченной речке. Хозяйству сразу было дано молочно-семенное направление, и первой постройкой был большой кирпичный, современный скотный двор с рельсовыми путями для вагонеток, с большой, хорошо построенной навозной ямой - все, так сказать, на европейском уровне. Папа не задался целью создать сразу племенное стадо, а скот подбирался главным образом по молочным качествам; однако, быки, конечно, были породистыми. Соответственно с имевшимися угодьями и кормовой базой стадо насчитывало около семидесяти-восьмидесяти дойных коров, и молоко составляло основную часть дохода. Оно поставлялось в Москву в детские больницы (Солдатенковскую и другие), и это-то и есть самое удивительное для тогдашних условий, при отсутствии холодильных установок. Абсолютно свежее молоко, высшего качества и гарантированной жирности, холодилось перед отправкой настолько хорошо, что прекрасно переносило путь от Добужи до потребителя в запломбированных флягах.
По словам папы и мамы, с управлением железной дороги было достигнуто соглашение о согласовании поездов на узловой Сухиничи так, чтобы перегрузка молока на Москву происходила в наилучших условиях, а носильщики и прочий персонал в Сухиничах получали соответствующие «премии» за быструю и своевременную перегрузку. В Москве ежедневно на вокзал выезжала лошадь, развозившая молоко по больницам. Словом, Добужа являла собой пример европейского порядка в организации и ведении хозяйства применительно к российским условиям.
Еще при Бенкендорфе в Добуже жил и имел свое предприятие обрусевший швейцарец Давид Иванович, сыровар, поставлявший Чичкину и Бландову великолепный швейцарский сыр с соленой слезой, скрытой в его пещерках. При переходе имения в наши руки папа заключил соглашение с Давидом Ивановичем (у которого были, кажется, и свои коровы при стаде), так что часть молока шла на изготовление сыров.
По полеводству папа был одним из первых, если не первый, начавший сеять пшеницу на калужской земле. В основу, конечно, было положено тщательно продуманное многополье с кормовыми травами и клеверами по ржи и пшенице. Кроме того, выращивались высокосортная немецкая знаменитая Петкусская рожь и Шатиловские овсы. Семенное хозяйство тоже стало давать доход. Тяговой силой были лошади числом около тридцати; специально выездных лошадей (кроме одной-двух) и верховых не было, что свидетельствует об экономности в расходовании средств и полном отсутствии элементов роскоши.
Для правильного лесоводства по приглашению папы в Добужу приезжал специалист из Петровско-Разумовской сельхозакадемии, где у папы среди профессоров было много друзей и знакомых. Словом, вице-президент, а затем и президент Московского Общества сельского хозяйства сумел поставить и организовать свое хозяйство на современный лад так, что очень скоро оно начало давать хороший доход - около восьми тысяч рублей в год.
Таким образом, этот помещик не был похож ни на один из тех типов, которые описаны в русской классической литературе: ни на гоголевских, ни на тургеневских, ни на чеховских («Вишневый сад»), ни даже на толстовского Левина, ибо папа был гораздо практичнее, конкретнее и деловитее; Левин же был больше мечтателем-философом, чем хозяином (папе и в голову не могло придти косить с мужиками). Но стиль жизни скорее напоминал чем-то левинский - отсутствием тех внешних, да и внутренних сторон помещичьего уклада, с перенесением центра тяжести на хозяйствование. (Ведь и Левин ездил в Московское Общество сельского хозяйства, видимо, был его членом).
Эпоха требовала быстрого и решительного изменения политико-экономических условий развития страны. При косности, архаизме, лености, фатализме, часто даже наплевательстве и беспечности высшего слоя общества (не в пример немецким юнкерам и японским самураям) и отсталости, дикости, необразованности крестьянства (по сравнению с европейской и японской культурами) нужен был в русской истории второй Петр, чтобы произвести неизбежный и необходимый перелом и переход к индустриализации России собственными силами. Эти силы накапливались и проявлялись повсеместно, но слишком медленно, а земельные реформы без одновременной, в широчайшем масштабе, государством проводимой индустриализации не могли ни разрешить земельно-крестьянского вопроса, ни вывести страну на новые пути, на которые стремились вырваться огромные потенциальные силы, заложенные в самом народе.
Вот одним из таких маленьких элементов новой жизни (каких немало уже появилось в тогдашней России) и была, в каком-то смысле, Добужа. Тут же надо добавить, что в ведении хозяйства в Добуже мама, с ее здравым умом, была не только помощницей папы, но гораздо более - его сотрудницей, а во время войны и самостоятельной хозяйкой.
Первоначально был управляющим высокий худой Павел Евментьевич, агроном, которого папа до сих пор очень хвалит. Любопытно, что о Павле Евментьевиче и у меня сохранилось впечатление чего-то солидного, добротного - может быть по тому, как он себя держал, по уважению, с которым относились к нему родители.
Еще любопытнее то, что следующим за ним был молодой Родион Иванович Муралов, с типичной бородкой, брат известного большевика Муралова; он имел вид студента и уважения нам, детям, не внушал. Третьим и последним был толстенький поляк, несимпатичный, который, кажется, оказался и вором.
Схематично имение представляется в моей памяти похожим на круг угодий, обрамленных с трех сторон лесом, в середине которого стоит усадьба. Дом от хозяйственных построек был отделен обширным, в несколько десятин фруктовым садом, охватывающим его с двух сторон.
Первоначально справа от дома громоздилось неуклюжее черное старое закоптелое строение - сыроварни Давида Ивановича. Потом была построена новая кирпичная сыроварня близ скотного двора, на старом месте сооружен солидный погреб, рядом с ним - теннисная площадка, а подалее вглубь — домик садовника и маленькая оранжерея с парниками. Перед домом стояли старые яблони, был разбит сад с цветами. Далее шли газоны, постепенно спускавшиеся к выкопанному пруду с небольшой плотиной, через которую мостик вел на большак, шедший от станции в сторону Серпейска. Слева сохранилась старая липовая аллея. Пруд же питался от заболоченной низины, был почти непроточным, отчего нам купаться в нем запрещалось — в этом был большой недостаток месторасположения, но этим же, видимо, объяснялась и удаленность деревень. За фруктовым садом в сторону станции, сразу у нее раскинулся поселок, в котором располагались разнообразные лавки с ситцем, сбруей и прочими деревенскими товарами; в них стоял особый запах.
Налево от дома находился маленький, довольно тощий парк, островок деревьев, а перед ним и за ним - плодовник и огород, где росло не только много малины, крыжовника, смородины, клубники («Виктория» и другие сорта), но и спаржа. Это было мамино царство. Есть фотография: мама в накидке стоит среди малины.
За парком налево была крокетная площадка, за ней, возле огородов, стояла прачечная, часть которой была оборудована в медицинскую амбулаторию для местных крестьян. Мимо прачечной дорога шла налево, на хозяйственный двор (коровник, конюшня, сыроварня, амбар, рабочая изба, дом управляющего и контора), и направо, к большой кирпичной риге, крытому огромному сеновалу и стогам сена и соломы, уже в поле.
Сам дом был очень обыкновенный, деревянный, первоначально довольно тесный, потом сильно расширенный пристройкой слева по фасаду, без каких-либо архитектурных внешних замыслов, а все, в основном, для удобства, но не без влияния европейских понятий о деревенском комфорте и маминых личных вкусов и фантазий. Почти по всему фасаду простерлась широченная открытая веранда - соляриум, вроде палубы корабля, с дырками для яблони, которую маме было жалко рубить, так что дерево «росло» прямо из настила.
За домом стояли высокие мощные липы, которые переходили в старую узкую липовую аллею. Мама усиленно производила новые посадки вокруг дома и облагораживала газонами вид в сторону пруда, так что через десяток лет все это место должно было из дикого стать культурным, благоустроенным, а родители надеялись увидеть плоды своих трудов и забот.
Я с удовольствием бы жил и хозяйничал в Добуже, на своей земле, с абсолютно чистой совестью, что ничью кровь я не сосу, если хозяйничаю толково и умело, цивилизованно по отношению к земле и к людям. И за эту любовь к земле и понимание ее, которые мне дала Добужа в детстве, — благодарная земля, правда, не русская (но ведь земля - всюду земля) подарила мне часы полного счастья, успокоения и наслаждения (по-толстовски, видимо), - в трудную, тяжкую пору завоевания Франции тевтонской ордой в 1940 году.
В воспоминаниях о Добуже тоже два периода, не всегда ясно мною различимые: ранний - с Mademoiselle Marie до войны, и поздний - во время войны.
Изредка в ветхом тарантасе, запряженном понурой клячкой, приезжал в гости к Давиду Ивановичу, с которым дружил, такой же понурый, сгорбленный Христофор Владимирович Бенкендорф (может быть, ошибаюсь в имени-отчестве), один из представителей этого небезызвестного, недоброй памяти рода. К нам он никогда не заезжал, он как бы видеть не хотел новые буйные всходы на его бывшей земле. И сама эта дружба (может быть, и очень человечная, трогательная) между обрусевшими, в разной степени, швейцарцем-сыроваром и немцем была знаменательной. Хотя Давид Иванович был из немецкой Швейцарии, Mademoiselle Marie чувствовала в нем погрязшего в русской дикости компатриота и прилагала, кажется, немало сил, чтобы вернуть его в лоно швейцарской цивилизации. Однако безуспешно.
У Давида Ивановича была кухарка Васюта — толстая, наируссейшая. Когда мы к нему заходили в гости, нас поражало неимоверное количество мух; он обычно вставал нам навстречу и медленно говорил: «Чем бы мне вас попотчевать?». Но самым интересным было пробовать сыры разной зрелости, лежавшие огромными кругами на складе. Он доставал пробу особой машинкой. Варили же сыр в огромном медном чане на костре, в большом зале, с отверстием в потолке и крыше для выхода дыма. Температуру молока мерили градусником. Вылавливали сырную массу свернувшегося молока сетью.
А к Бенкендорфу один раз я все же попал в усадьбу - папе нужно было по делу, и он взял меня одного. Помню смутно дом в куще деревьев. Всюду запустение. В саду, среди цветов и крапивы, стояли большие стеклянные шары - как в аптеках. В доме не прибрано, бедно, нечисто пахнет - из-под дивана выглядывает прирученная лисица. Странная старуха-сестра - папа объяснил - немного сумасшедшая. Вот что осталось в памяти от Бенкендорфа.
С другой стороны были поближе к нам соседи Чубыкины, с которыми видались чаще - и мы к ним ездили, и они к нам. Дом стоял где-то в лесу — скорее, дача. Лошадей они держали, но настоящего хозяйства, как у нас, не было. Девочки брали вместе с нами уроки танцев у Мордкина - но эти тоже не были совсем «свои». Нет, Добужа наша была особенная. А крестьянский окружающий мир был далеким, то есть просто совсем неведомым.
Ближайшая к нам деревня была Прохиндеевка - название, как нельзя более к ней подходящее, как по смыслу, так и по созвучию. Все в ней казалось страшноватым - и пустынность оголенной широкой улицы, и беднота изб, и злейшие дикие собаки, вылетавшие, как волки, с оскаленными белыми зубами из-под ворот дворов. Наши барские собаки перед Прохиндеевкой просились в пролетку и с ужасом тряслись у нас в ногах, да и нам было не по себе: казалось, упади на дорогу — и разорвут тебя в клочья. Вслед за собаками неслись к проезжающей пролетке, тоже дикие - оборванные ребятишки всех возрастов, крича и протягивая руки, выпрашивали какой-нибудь подачки: «Барыня, дай гостинца!» Как стыдно, как отвратительно, как больно вспоминать теперь про это! Не останавливаясь (нельзя было), бросали не то деньги, не то пряники, и голытьба-детвора с дракой бросалась их доставать в пыль дороги... Что это? Средние века? Страницы из «Принца и нищего»? В этом тоже находишь всю суть революции.
А вот дальше было довольно богатое, опрятное большое село Васильевка, расположенное на речке, которую переезжали вброд. Лошади топтались, не хотели вступать в воду, коренник пятился, но, подбадриваемые умным успокаивающим понуканием Лариона, они все же входили в воду и тогда уже тянули дружно по скрипящему гравию - скорее на тот берег.
С Васильевкой связан запах горячей ржаной муки, струей текущей из-под жерновов на мельницы, и домик батюшки (с фикусами и фисгармонией), к которому мы заходили в гости. Верочка мне недавно сказала, что его будто бы убили во время революции - истовый был в вере, простой деревенский батюшка: не хотел допустить поругания церкви.
Раза два ездили в Серпейск, стоявший на холме, с собором. Пили там чай у какого-то чудаковатого рыжего мещанина в саду, и тот все пророчил, что должен я почему-то стать архиереем-владыкой! А я пытался себя представить архиереем с длинной бородой.
Как-то раз было знаменательное событие - везли в Васильевку большой новый колокол, и почему-то удобнее было проехать через нашу усадьбу и плотину на большак. Помню большое стечение народа, священнослужителей в ризах с кадилами и какую-то огромную, специально сделанную многоколесную телегу, запряженную множеством крестьянских лошадей, тащивших колокол. Потом ездили смотреть, как его поднимали на колокольню.
После уборки хлебов (жали сперва жнейками, а потом появилась и сноповязалка) наступал праздник снопа, к которому у нас готовились, закупая подарки для всех без исключения, индивидуально. Выкатывались бочки пива и угощение - водка была у нас запрещена еще до войны. В назначенное время издалека, со стороны двора раздавалось пение настоящее русское деревенское пение, и шли рабочие, неся разукрашенный лентами и цветами большой сноп. Женщины почти все в русской одежде, бабы в поневах, мужики в пестрых рубашках. Сохранилась фотография раздачи подарков, на которой видны мама, папа, Mademoiselle Marie, Верочка, я, Чубыкины. Заканчивалось все пляской под гармошку или треньканье на губах пальцами, и частушками.
С Добужей же тесно связаны дяденька Максим Михайлович и тетенька Розалия Осиповна Кенигсберг. Тетенька была родной сестрой дедушки Владимира Осиповича. Она много курила (набивала сама папиросы) и у нее всегда немного тряслись голова и пенсне на цепочке. Я знал, что причиной этого была смерть троих детей от дифтерита. Дяденька был военным врачом, участвовал в войне против турок, носил, как Скобелев, бороду на две стороны, имел много орденов и осанку генеральскую, да и чин высокий. Когда он еще ходил в мундире, то очень был представителен. Крещеный еврей, он очень любил Россию и врос в нее всеми корнями. Долгое время он служил в Оренбурге, был дружен с тамошним губернатором. Когда папа в молодости лечился кумысом, он к ним ездил.
Война грянула в 14-м году, как гром с неба. Сперва нам объявили, что война - это большое горе, большое несчастье, теперь наша жизнь не будет больше такой беспечной, веселой, легкой. И отправили сгребать сено в саду. За прудом полями проходила большая дорога на станцию. Из дома было видно, как непрерывной вереницей, вздымая длинную-длинную полосу пыли до самого края, шли и шли телеги с призывными и провожающими. И тут вдруг вклинилось типичное, что уязвило меня, маленького мальчика.
Сидим на террасе за чаем, и за столом тогдашний молодой управляющий Родион Иванович Муратов (про которого бабы пели: «Родион Иваныч, дай расчету, износилися мы все»). Разговор о войне, о мобилизации. Он говорит: «Идут, идут, как стадо баранов на бойню», - запомнилось хорошо. Это вызвало всеобщее возмущение, но не такое, чтобы его прогнали, а с терпимостью. Впрочем, скоро он от нас ушел, по каким причинам - не знаю. Все-таки дети гораздо больше понимают, чем взрослые думают! Ум ближе к сердцу, к душе.
На яблочный Спас поспели у нас первые яблоки, и к воинским эшелонам, шедшим на Запад, на Смоленск, вывозились возы, яблоки раздавались солдатам. Помню: подошел поезд, остановился. В товарных вагонах полно солдат в белых тогда еще гимнастерках - молодых, рослых, крепких, самый цвет русского народа. Пока поезд стоял, солдаты сошли, им подносили, кто что мог. У одного вагона плясали лихо, но не весело - с грустной, отчаянной русской лихостью, и припевали, запомнил только, врезалось: «Бабы плачут, а мы пляшем...». Из окон классных вагонов выглядывали офицеры - им пакеты фруктов и букеты цветов. Потом поезд тронулся, вагоны пошли за вагонами, и всюду солдаты, молодые солдаты в белых рубашках, все скорее, скорее, скорее... Многие ли из них вернулись? Виденное осталось в памяти ярко и значительно. В сердце и душу запала эта горячая осень.
А жизнь в Добуже и после начала войны протекала так, что мы, дети, войны почти и не замечали. Появились пленные австрийцы - рабочие в серо-голубых мундирах, которые ходили свободно, без конвоя, веселые. Они говорили все на славянских языках, и в них враги не чувствовались совершенно. Среди них был австрийский немец с русой бородкой. Тетенька Роза, хорошо говорившая по-немецки, его обнаружила и взяла под свое покровительство, как «культурного человека». Ему давали работу почище, около дома и в доме. Я этому не сочувствовал, тетенька же на меня сердилась и объясняла мне его европейские достоинства, которыми восхищалась. А вот где почувствовались враги, так это в немецких пленных. Увидел я их на пересадке в Сухиничах, когда возвращались в Москву. Два рослых молодых кавалериста в синих мундирах (видимо, уланы) прошли в буфет под конвоем двух низеньких русских солдат. Сколько было высокомерного презрения ко всему окружающему - в походке, манере, выражении лиц. А у платформы перрона стоял классный вагон под охраной часовых, и в окна были видны усмехающиеся, как мне показалось, лица немецких офицеров. Как мало нужно, чтобы сразу весь «дух» почувствовать остро и точно — это, наверное, звериный атавизм, сказывающийся в присутствии врага.
Вражеский запах, чужой и очень устойчивый (несмотря на мытье и протирку), сохранялся и в немецких остроконечных касках первого периода войны, которые привез мне кто-то с фронта. Гораздо больше, чем в Добуже, война чувствовалась в Москве. Всюду были лазареты для раненых солдат - и у Морозовых на Новинском, и у Демидовых на Малой Никитской. Всюду висели флаги с красным крестом. В большом новом доме на Сивцевом Вражке (наискосок от нашего) мама и дяденька тоже организовали лазарет. Маму там солдаты называли «мамаша». В большой приемной лазарета висели портреты всех глав союзных государств - от японского императора до русского царя.
В 1916 году, весной, я играл в садике и на балконе нашего московского дома, когда меня позвала мать. Я явился в каком-то воинственном наряде, соответствующем игре и моей фантазии в это время. У матери я застал незнакомую мне женщину с рыжеватыми волосами, некрасивой внешности, но понравившуюся мне. Она говорила по-английски. Мама меня представила ей. Она при этом очень серьезно и внимательно на меня поглядела. Это оказалась Miss Wells, моя будущая воспитательница (слово «гувернантка» к ней не подходит), которая на какое-то время оставляла Сухотиных и свою воспитанницу Таню (внучку Толстого) и переходила к нам.
Вскоре она переселилась в наш дом, мы стали ходить с ней гулять и так далее. Весной мы уехали в Добужу, и Miss Wells поселилась в комнате с камином, а я - рядом с ней, в соседней комнате. После Mademoiselle Marie я никого так не любил, как ее, и она была для меня непререкаемым авторитетом (что, в общем-то, редко бывает у детей в отношении гувернанток). Только мать стояла выше и то... не всегда, как я помню. Прежде всего, это было чисто английское воспитание во всем, начиная с яблока утром натощак в кровати, включая манеру одеваться (голые коленки в любую погоду, даже зимой) и кончая отправкой на сон. Причем не просто воспитание английское, а с какой-то глубинной и непоколебимой моральной основой. Трудно даже сказать, в чем была суть, но я потом понял (тогда, конечно, не понимал), что все мое существо как бы заново вылепливалось умелыми и любящими руками. Я не сомневаюсь, что Miss Wells меня любила, хотя никогда и никак этого специально не проявляла. После того, как она ушла, больше я ее никогда не видел.
Конечно, за такой короткий срок (неполный год) не могло заложенное ею в моей душе и моем характере как-то сильно укрепиться, так что многое я быстро растерял. Но в моем сознании «я» до и после Miss Wells - разные люди, как и сейчас это чувствую, вспоминая ее с любовью. Поэтому мне особенно было приятно прочесть в дневнике Т. Л. Сухотиной-Толстой упоминание о Miss Wells. Думается, что главное значение она придавала честности в самом глубоком и высоком смысле этого слова, которое происходит от слова «честь» (не очень в чести у русских, как кто-то сказал). Вспоминаю о ней и о ее нетерпении всякой лжи, даже с лучшими намерениями, даже в полушутку. Она уделяла мне много внимания, и я это помню. Мы ходили с ней в поле, где лущили стернь, и я полюбил тогда ходить за плугом. Потом я вздумал построить себе дом на берегу за прудом, и она во всем принимала участие, даже во вред себе, ибо, кажется, у нее тогда что-то с сердцем случилось. Из дома, конечно, ничего не вышло, но она поддерживала мои начинания, как никто. Так вот Miss Wells была моей настоящей воспитательницей.
А вообще в Добуже я понемногу учился сельскому хозяйству: понимать толк в лошадях, в коровах, в быках; интересоваться, что и как растет на полях; разбираться, конечно, в злаках и кормовых травах; понимать смысл сельскохозяйственных работ и принимать (хоть и ради забавы) в них участие.
После Miss Wells предполагала отдать меня в частный пансион под Москвой, где воспитание велось на английский манер. Я очень этого хотел, но так и не дождался. Зима 16-го прошла для меня как обычно, а ранней весной 17-го нагрянула неожиданно революция и застала всех врасплох.
Потом была у меня Miss Gaddes, чопорная, сухая и злая, относившаяся к России и к русским с явным презрением. Ничего общего с Miss Wells, и никакого воспитания она мне не дала, но говорить по-английски я все же выучился (я довольно быстро усваиваю на слух и столь же быстро забываю). Помню разнобой мнений и суждений по поводу февральских и последующих событий. Я был сбит с толку, ибо мои представления о царе никак не вязались с тем, что теперь говорили, и что происходило.
Типично, что Miss Gaddes была глубоко шокирована зрелищем дурного обхождения с городовым, блюстителем порядка. Она вообще была возмущена и относилась к революции (во время войны) крайне отрицательно. Резко отрицательно отнеслась к событиям и воспитательница моей сестры, Лидия Петровна Мотанкина (она вообще была правых убеждений). А моя мать и, как я мог тогда судить, окружающие ее друзья и близкие знакомые, радовались и верили в «бескровную» и в «войну до победного конца».
Итак, началась революция. Никаких восторгов я лично не испытывал, мало что понимал и, видимо, был безразличен. Одно для меня было важно - надо воевать и победить! В эту весну и лето мы не поехали в Добужу - опасались крестьянских бунтов, грабежей и поджогов барских усадеб. Ходили слухи, что кое-где такие беспорядки происходили. Вместо этого, мы с сестрой, в сопровождении Miss Gaddes, ходили брать уроки верховой езды в манеже Гвоздева. Сестре доставляло особое удовольствие идти по улице в материнской амазонке и лакированных сапогах. Помню свой стыд и презрительное возмущение англичанки, когда молодой конюх с ругательствами бросил на землю гривенники, которые я должен был ему дать. Революция давала о себе знать. Демидята тоже не поехали к себе в тамбовское имение и часто приходили к нам. Иной раз мы ездили в Нескучный сад, где была чудесная природа, почти дикий лесопарк, песчаные обрывы, неожиданные беседки.
Помню, летом на Красной площади выстроился женский батальон, отправляющийся на фронт. Командовала ими лихая баба. Народ смотрел с усмешкой и отпускал злые шутки. Не пройдет и нескольких месяцев, как эти молодые женщины окажутся последними защитницами последнего законного правительства России. Конечно, такие мысли не могли прийти в голову одиннадцатилетнему мальчику, которым я был; но душой я чувствовал неладное, и это ощущение не ложно сейчас извлек из глубин...
Кончался 1917 год, кончалась «бескровная» - и начиналась кровавая, голодная, холодная революция, но не сразу, поначалу только облизываясь на кровь.
Из Петрограда приехал отец и сдал Добужу местным властям. Не прошло много времени, как все хозяйство без хозяина пришло в упадок, и было частично разграблено (чтобы не попало в руки другим!). Васильевскую же усадьбу, которую дядя Боря получил, как родовую, после смерти дяди Алексея Александровича, разграбили и сожгли после Октябрьской крестьяне своей же деревни (на подводах приехали мужики из дальнего села) по той же причине - чтобы не попало в руки чужим. Вообще, как я потом слышал, Октябрьская революция в центральных областях России происходила в городах при пассивном неучастии горожан.
Добавить информацию в другие разделы
Выберите раздел, в который Вы хотите добавить информацию.